Неточные совпадения
Опять мукой…
А
на кусок
Слеза
рекой!
Поел сынок!
Он не
был ни технолог, ни инженер; но он
был твердой души прохвост, а это тоже своего рода сила, обладая которою можно покорить мир. Он ничего не знал ни о процессе образования
рек, ни о законах, по которому они текут вниз, а не вверх, но
был убежден, что стоит только указать: от сих мест до сих — и
на протяжении отмеренного пространства наверное возникнет материк, а затем по-прежнему, и направо и налево,
будет продолжать течь
река.
— Я уж
на что глуп, — сказал он, — а вы еще глупее меня! Разве щука сидит
на яйцах? или можно разве вольную
реку толокном месить? Нет, не головотяпами следует вам называться, а глуповцами! Не хочу я володеть вами, а ищите вы себе такого князя, какого нет в свете глупее, — и тот
будет володеть вами!
Но бригадир
был непоколебим. Он вообразил себе, что травы сделаются зеленее и цветы расцветут ярче, как только он выедет
на выгон."Утучнятся поля, прольются многоводные
реки, поплывут суда, процветет скотоводство, объявятся пути сообщения", — бормотал он про себя и лелеял свой план пуще зеницы ока."Прост он
был, — поясняет летописец, — так прост, что даже после стольких бедствий простоты своей не оставил".
Но тут встретилось новое затруднение: груды мусора убывали в виду всех, так что скоро нечего
было валить в
реку. Принялись за последнюю груду,
на которую Угрюм-Бурчеев надеялся, как
на каменную гору.
Река задумалась, забуровила дно, но через мгновение потекла веселее прежнего.
Через полтора или два месяца не оставалось уже камня
на камне. Но по мере того как работа опустошения приближалась к набережной
реки, чело Угрюм-Бурчеева омрачалось. Рухнул последний, ближайший к
реке дом; в последний раз звякнул удар топора, а
река не унималась. По-прежнему она текла, дышала, журчала и извивалась; по-прежнему один берег ее
был крут, а другой представлял луговую низину,
на далекое пространство заливаемую в весеннее время водой. Бред продолжался.
И кучки и одинокие пешеходы стали перебегать с места
на место, чтобы лучше видеть. В первую же минуту собранная кучка всадников растянулась, и видно
было, как они по два, по три и один за другим близятся к
реке. Для зрителей казалось, что они все поскакали вместе; но для ездоков
были секунды разницы, имевшие для них большое значение.
На этом кругу
были устроены девять препятствий:
река, большой, в два аршина, глухой барьер пред самою беседкой, канава сухая, канава с водою, косогор, ирландская банкетка, состоящая (одно из самых трудных препятствий), из вала, утыканного хворостом, за которым, невидная для лошади,
была еще канава, так что лошадь должна
была перепрыгнуть оба препятствия или убиться; потом еще две канавы с водою и одна сухая, — и конец скачки
был против беседки.
Но начинались скачки не с круга, а за сто сажен в стороне от него, и
на этом расстоянии
было первое препятствие — запруженная
река в три аршина шириною, которую ездоки по произволу могли перепрыгивать или переезжать в брод.
Когда я проснулся,
на дворе уж
было темно. Я сел у отворенного окна, расстегнул архалук, — и горный ветер освежил грудь мою, еще не успокоенную тяжелым сном усталости. Вдали за
рекою, сквозь верхи густых лип, ее осеняющих, мелькали огни в строеньях крепости и слободки.
На дворе у нас все
было тихо, в доме княгини
было темно.
Он думал о благополучии дружеской жизни, о том, как бы хорошо
было жить с другом
на берегу какой-нибудь
реки, потом чрез эту
реку начал строиться у него мост, потом огромнейший дом с таким высоким бельведером, [Бельведер — буквально: прекрасный вид; здесь: башня
на здании.] что можно оттуда видеть даже Москву и там
пить вечером чай
на открытом воздухе и рассуждать о каких-нибудь приятных предметах.
Когда дорога понеслась узким оврагом в чащу огромного заглохнувшего леса и он увидел вверху, внизу, над собой и под собой трехсотлетние дубы, трем человекам в обхват, вперемежку с пихтой, вязом и осокором, перераставшим вершину тополя, и когда
на вопрос: «Чей лес?» — ему сказали: «Тентетникова»; когда, выбравшись из леса, понеслась дорога лугами, мимо осиновых рощ, молодых и старых ив и лоз, в виду тянувшихся вдали возвышений, и перелетела мостами в разных местах одну и ту же
реку, оставляя ее то вправо, то влево от себя, и когда
на вопрос: «Чьи луга и поемные места?» — отвечали ему: «Тентетникова»; когда поднялась потом дорога
на гору и пошла по ровной возвышенности с одной стороны мимо неснятых хлебов: пшеницы, ржи и ячменя, с другой же стороны мимо всех прежде проеханных им мест, которые все вдруг показались в картинном отдалении, и когда, постепенно темнея, входила и вошла потом дорога под тень широких развилистых дерев, разместившихся врассыпку по зеленому ковру до самой деревни, и замелькали кирченые избы мужиков и крытые красными крышами господские строения; когда пылко забившееся сердце и без вопроса знало, куды приехало, — ощущенья, непрестанно накоплявшиеся, исторгнулись наконец почти такими словами: «Ну, не дурак ли я
был доселе?
На катере они
пили с калачами чай, подходя ежеминутно под протянутые впоперек
реки канаты для ловли рыбы снастью.
Когда, взявшись обеими руками за белые руки, медленно двигался он с ними в хороводе или же выходил
на них стеной, в ряду других парней и погасал горячо рдеющий вечер, и тихо померкала вокруг окольность, и далече за
рекой отдавался верный отголосок неизменно грустного
напева, — не знал он и сам тогда, что с ним делалось.
—
Река. Впрочем, и пруд
есть. — Сказав это, Чичиков взглянул ненароком
на Собакевича, и хотя Собакевич
был по-прежнему неподвижен, но ему казалось, будто бы
было написано
на лице его: «Ой, врешь ты! вряд ли
есть река, и пруд, да и вся земля!»
Еще до чаю <хозяин> успел раздеться и выпрыгнуть в
реку, где барахтался и шумел с полчаса с рыбаками, покрикивая
на Фому Большого и Кузьму, и, накричавшись, нахлопотавшись, намерзнувшись в воде, очутился
на катере с аппетитом и так
пил чай, что
было завидно.
Во время покосов не глядел он
на быстрое подыманье шестидесяти разом кос и мерное с легким шумом паденье под ними рядами высокой травы; он глядел вместо того
на какой-нибудь в стороне извив
реки, по берегам которой ходил красноносый, красноногий мартын — разумеется, птица, а не человек; он глядел, как этот мартын, поймав рыбу, держал ее впоперек в носу, как бы раздумывая, глотать или не глотать, и глядя в то же время пристально вздоль
реки, где в отдаленье виден
был другой мартын, еще не поймавший рыбы, но глядевший пристально
на мартына, уже поймавшего рыбу.
Поставив
на него шкатулку, он несколько отдохнул, ибо чувствовал, что
был весь в поту, как в
реке: все, что ни
было на нем, начиная от рубашки до чулок, все
было мокро.
С душою, полной сожалений,
И опершися
на гранит,
Стоял задумчиво Евгений,
Как описал себя пиит.
Всё
было тихо; лишь ночные
Перекликались часовые;
Да дрожек отдаленный стук
С Мильонной раздавался вдруг;
Лишь лодка, веслами махая,
Плыла по дремлющей
реке:
И нас пленяли вдалеке
Рожок и песня удалая…
Но слаще, средь ночных забав,
Напев Торкватовых октав!
Ранним утром, часов в шесть, он отправился
на работу,
на берег
реки, где в сарае устроена
была обжигательная печь для алебастра и где толкли его.
Он с мучением задавал себе этот вопрос и не мог понять, что уж и тогда, когда стоял над
рекой, может
быть, предчувствовал в себе и в убеждениях своих глубокую ложь. Он не понимал, что это предчувствие могло
быть предвестником будущего перелома в жизни его, будущего воскресения его, будущего нового взгляда
на жизнь.
Услыша пастуха, Ручей журчит сердито:
«
Река несытая! что, если б дно твоё
Так
было, как моё
Для всех и ясно, и открыто,
И всякий видел бы
на тенистом сем дне
Все жертвы, кои ты столь алчно поглотила?
Он также думал, что погода
Не унималась; что
рекаВсе прибывала; что едва ли
С Невы мостов уже не сняли
И что с Парашей
будет он
Дни
на два,
на три разлучен.
В лесу,
на холме, он выбрал место, откуда хорошо видны
были все дачи, берег
реки, мельница, дорога в небольшое село Никоново, расположенное недалеко от Варавкиных дач, сел
на песок под березами и развернул книжку Брюнетьера «Символисты и декаденты». Но читать мешало солнце, а еще более — необходимость видеть, что творится там, внизу.
С холма, через кустарник, видно
было поле, поблескивала ртуть
реки,
на горизонте вспухала синяя туча, по невидимой дороге клубилась пыль.
— Меня эти вопросы волнуют, — говорила она, глядя в небо. —
На святках Дронов водил меня к Томилину; он в моде, Томилин. Его приглашают в интеллигентские дома, проповедовать. Но мне кажется, что он все
на свете превращает в слова. Я
была у него и еще раз, одна; он бросил меня, точно котенка в
реку, в эти холодные слова, вот и все.
— В своей ли ты
реке плаваешь? — задумчиво спросила она и тотчас же усмехнулась, говоря: — Так — осталась от него кучка тряпок? А
был большой… пакостник. Они трое: он, уездный предводитель дворянства да управляющий уделами — девчонок-подростков портить любили. Архиерей донос посылал
на них в Петербург, — у него епархиалочку отбили, а он для себя берег ее. Теперь она — самая дорогая распутница здесь. Вот, пришел, негодяй!
Очень пыльно
было в доме, и эта пыльная пустота, обесцвечивая мысли, высасывала их. По комнатам, по двору лениво расхаживала прислуга, Клим смотрел
на нее, как смотрят из окна вагона
на коров вдали, в полях. Скука заплескивала его, возникая отовсюду, от всех людей, зданий, вещей, от всей массы города, прижавшегося
на берегу тихой, мутной
реки. Картины выставки линяли, забывались, как сновидение, и думалось, что их обесцвечивает, поглощает эта маленькая, сизая фигурка царя.
«Вероятно, шут своего квартала», — решил Самгин и, ускорив шаг, вышел
на берег Сены. Над нею шум города стал гуще, а
река текла так медленно, как будто ей тяжело
было уносить этот шум в темную щель, прорванную ею в нагромождении каменных домов.
На черной воде дрожали, как бы стремясь растаять, отражения тусклых огней в окнах. Черная баржа прилепилась к берегу,
на борту ее стоял человек, щупая воду длинным шестом, с
реки кто-то невидимый глухо говорил ему...
С детства слышал Клим эту песню, и
была она знакома, как унылый, великопостный звон, как панихидное пение
на кладбище, над могилами. Тихое уныние овладевало им, но
было в этом унынии нечто утешительное, думалось, что сотни людей, ковырявших землю короткими, должно
быть, неудобными лопатами, и усталая песня их, и грязноватые облака, развешанные
на проводах телеграфа, за
рекою, — все это дано надолго, может
быть, навсегда, и во всем этом скрыта какая-то несокрушимость, обреченность.
День
был мягкий, почти мартовский, но нерешительный, по Красной площади кружился сыроватый ветер, угрожая снежной вьюгой, быстро и низко летели
на Кремль из-за Москвы-реки облака, гудел колокольный звон.
У него незаметно сложилось странное впечатление: в России бесчисленно много лишних людей, которые не знают, что им делать, а может
быть, не хотят ничего делать. Они сидят и лежат
на пароходных пристанях,
на станциях железных дорог, сидят
на берегах
рек и над морем, как за столом, и все они чего-то ждут. А тех людей, разнообразным трудом которых он восхищался
на Всероссийской выставке, тех не
было видно.
Через вершины старых лип видно
было синеватую полосу
реки; расплавленное солнце сверкало
на поверхности воды; за
рекою,
на песчаных холмах, прилепились серые избы деревни, дальше холмы заросли кустами можжевельника, а еще дальше с земли поднимались пышные облака.
Молчаливый возница решительно гнал коня мимо каких-то маленьких кузниц, в темноте их пылали угли горнов, дробно стучали молотки,
на берегу серой
реки тоже шумела работа,
пилили бревна, тесали топоры, что-то скрипело, и в быстром темпе торопливо звучало...
Было тепло, тихо, только колеса весело расплескивали красноватую воду неширокой
реки, посылая к берегам вспененные волны, — они делали пароход еще более похожим
на птицу с огромными крыльями.
На дачах Варавки поселились незнакомые люди со множеством крикливых детей; по утрам
река звучно плескалась о берег и стены купальни; в синеватой воде подпрыгивали, как пробки, головы людей, взмахивались в воздух масляно блестевшие руки; вечерами в лесу
пели песни гимназисты и гимназистки, ежедневно, в три часа, безгрудая, тощая барышня в розовом платье и круглых, темных очках играла
на пианино «Молитву девы», а в четыре шла берегом
на мельницу
пить молоко, и по воде косо влачилась за нею розовая тень.
В светлом, о двух окнах, кабинете
было по-домашнему уютно, стоял запах хорошего табака;
на подоконниках — горшки неестественно окрашенных бегоний, между окнами висел в золоченой раме желто-зеленый пейзаж, из тех, которые прозваны «яичницей с луком»: сосны
на песчаном обрыве над мутно-зеленой
рекою. Ротмистр Попов сидел в углу за столом, поставленным наискось от окна, курил папиросу, вставленную в пенковый мундштук,
на мундштуке — палец лайковой перчатки.
— Это — неизвестно мне. Как видите — по ту сторону насыпи сухо, песчаная почва,
был хвойный лес, а за остатками леса — лазареты «Красного Креста» и всякое его хозяйство.
На реке можно
было видеть куски розоватой марли, тампоны и вообще некоторые интимности хирургов, но солдаты опротестовали столь оригинальное засорение
реки, воду которой они
пьют.
Ярким зимним днем Самгин медленно шагал по набережной Невы, укладывая в памяти наиболее громкие фразы лекции. Он еще издали заметил Нехаеву, девушка вышла из дверей Академии художеств, перешла дорогу и остановилась у сфинкса, глядя
на реку, покрытую ослепительно блестевшим снегом; местами снег
был разорван ветром и обнажались синеватые лысины льда. Нехаева поздоровалась с Климом, ласково улыбаясь, и заговорила своим слабым голосом...
В одно из воскресений Борис, Лидия, Клим и сестры Сомовы пошли
на каток, только что расчищенный у городского берега
реки. Большой овал сизоватого льда
был обставлен елками, веревка, свитая из мочала, связывала их стволы. Зимнее солнце, краснея, опускалось за
рекою в черный лес, лиловые отблески ложились
на лед. Катающихся
было много.
На Сенатской площади такие же опаловые пузыри освещали темную, масляно блестевшую фигуру буйного царя, бронзовой рукою царь указывал путь
на Запад, за широкую
реку; над
рекою туман
был еще более густ и холодней. Клим почувствовал себя обязанным вспомнить стихи из «Медного всадника», но вспомнил из «Полтавы...
Неожиданно для себя они вышли
на берег
реки, сели
на бревна, но бревна
были сырые и грязные.
Клим не видел темненького. Он не верил в сома, который любит гречневую кашу. Но он видел, что все вокруг — верят, даже Туробоев и, кажется, Лютов. Должно
быть, глазам
было больно смотреть
на сверкающую воду, но все смотрели упорно, как бы стараясь проникнуть до дна
реки. Это
на минуту смутило Самгина: а — вдруг?
— Из Гурьева.
Есть такой городок
на Урал-реке. Раньше — Яицком звался.
Мутный свет обнаруживал грязноватые облака; завыл гудок паровой мельницы, ему ответил свист лесопилки за
рекою, потом засвистело
на заводе патоки и крахмала,
на спичечной фабрике, а по улице уже звучали шаги людей. Все
было так привычно, знакомо и успокаивало, а обыск — точно сновидение или нелепый анекдот, вроде рассказанного Иноковым.
На крыльцо флигеля вышла горничная в белом, похожая
на мешок муки, и сказала, глядя в небо...
— A propos о деревне, — прибавил он, — в будущем месяце дело ваше кончится, и в апреле вы можете ехать в свое имение. Оно невелико, но местоположение — чудо! Вы
будете довольны. Какой дом! Сад! Там
есть один павильон,
на горе: вы его полюбите. Вид
на реку… вы не помните, вы пяти лет
были, когда папа выехал оттуда и увез вас.
Он с громкими вздохами ложился, вставал, даже выходил
на улицу и все доискивался нормы жизни, такого существования, которое
было бы и исполнено содержания, и текло бы тихо, день за днем, капля по капле, в немом созерцании природы и тихих, едва ползущих явлениях семейной мирно-хлопотливой жизни. Ему не хотелось воображать ее широкой, шумно несущейся
рекой, с кипучими волнами, как воображал ее Штольц.
Потом вдруг она скажет ему, что и у нее
есть деревня, сад, павильон, вид
на реку и дом, совсем готовый для житья, как надо прежде поехать туда, потом в Обломовку.
Вечерней, утренней порой,
На берегу
реки родной,
В тени украинских черешен,
Бывало, он Марию ждал,
И ожиданием страдал,
И краткой встречей
был утешен.
Стало
быть, и она видела в этой зелени, в течении
реки, в синем небе то же, что Васюков видит, когда играет
на скрипке… Какие-то горы, моря, облака… «И я вижу их!..»